Интересное мнение
Изоморфность российского общества ГУЛАГу не случайна. Это прямое наследие непроведенного процесса дегулагизации в стране, где большая часть населения соприкоснулась с ГУЛАГом в том или ином виде: либо подвергалась репрессиям, либо была их исполнителями, а нередко оказывалась сперва в роли палача, а затем жертвы.
Психологическая близость Путина и его населения проявляется и в отношении к Сталину.
И едва ли нужно удивляться второму пришествию кровавого «отца народов» в главном подземном святилище российского бункерного культа — московском метрополитене. На станции «Таганская» восстановлен барельеф с его изображением.
Интеллигенция не отстает и тут.
Черного и белого не называйте. Да и нет не говорите.
«Циничный прагматик»— именно такое определение кровавому чудовищу нашел тонкий все-неоднозначный библеист Андрей Десницкий (см скриншоты в конце) в своем вязком пространном рассуждении о том, как Сталин избавил немецкий народ от чувства коллективной ответственности, от которого «наши немецкие мальчики» бросались под танки, а он, Десницкий несколькими десятилетиями позже бегал по потолку (а до этого бегал по Крыму, за что его и попросили вон из Вильнюсского университета, а заодно из Литвы). Ну и без венецианской деколонизации они обойтись не могут и словно оберег повторяют, что ее не будет чур меня чур. Ладно Сталин, пытки, депортации, тройки, расстрелы , Колыма— главное же собственное эго, чтоб нас не обижали. Пусть другие кричат от отчаяния, от обиды, от горя, от голода…
А вот любимейшая и оплаканная московской интеллигенцией после своего увольнения из Пушкинского музея бывшая его директриса Лизавета Лихачева пошла дальше: ей обидно, что «сложную и противоречивую историческую фигуру» Сталина вернули не в былом величии, не в мраморе и фарфоре, а в пластиковой подделке…Им бы гипсовым человечины, они вновь обретут величие.
“Мы восхищаемся скульптурными портретами римских императоров: мастерство передачи характера, выразительность, виртуозная работа с камнем. Бюст Цецилия Юкунда – излюбленная модель всех художественных училищ. И никого при этом не волнует, что Юкунд – мерзкий ростовщик, а императоры Рима – диктаторы, самодуры, психопаты и убийцы. Мастерство имеет значение. И что мы каждый раз так удивляемся, при появлении изображения Сталина? А кого вы ещё сейчас ожидали?— это пишет художник.ру— и добавляет , что, мол, Сталина уберут , а внимание! «Культурные раны смертельны».
Уже не раз обращала внимание на язык метафор, который в перевернутом мире .ру полностью подменяет реальное человеческое содержание и словно целенаправленно блокирует эмпатию к жертве: «нас всех разбомбило 24 февраля», «мы все погибли в Буче» . Или вот «культурные раны смертельны»— когда речь идет об уничтожении миллионов…
Сегодня я уже упоминала ту старую выставку 2010 года «Двойное детство», которую мы делали втроем (мой брат , сестра и я) . Она была посвящена детству сталинской эпохи
Когда-то я немало времени провела в архивах «Мемрриала», читая переписку «врагов народа» со своими детьми, воспоминания и свидетельства. Там был и такой текст
Из воспоминаний Ханы Волович (арестована в 21 год, провела в заключении 16 лет)
Одного только не могли уничтожить селекционеры дьявола: полового влечения. Несмотря на запреты, карцер, голод и унижения, оно жило и процветало гораздо откровенней и непосредственней, чем на свободе.
То, над чем человек на свободе, может быть, сто раз задумался бы, здесь совершалось запросто, как у бродячих кошек.
Нет, это не был разврат публичного дома. Здесь была настоящая, «законная» любовь, с верностью, ревностью, страданиями, болью разлуки и страшной «вершиной любви» – рождением детей.
Прекрасная и страшная штука – инстинкт деторождения.
Прекрасная, когда все условия созданы для принятия в мир нового человека, и ужасная, если еще до своего рождения он обречен на муки, из-за которых, будь на то его воля, отказался бы рождаться.
Но люди с отупевшим рассудком не особенно задумывались над судьбой своего потомства, как не думает об этом курица.
Просто до безумия, до битья головой об стенку, до смерти хотелось любви, нежности, ласки. И хотелось ребенка – существа самого родного и близкого, за которое не жаль было бы отдать жизнь.
Где тот великий врачеватель, который сумел бы не просто выхолостить человека, а убить в нём сам инстинкт деторождения, приблизить юность к строгой, рассудительной, мудрой старости
Я держалась сравнительно долго. Но так нужна, так желанна была родная рука, чтобы можно было хоть слегка на нее опереться в этом многолетнем одиночестве, угнетении и унижении, на которые человек был обречен.
Таких рук было протянуто немало, из них я выбрала не самую лучшую. А результатом была ангелоподобная, с золотыми кудряшками девочка, которую я назвала Элеонорой.
Она родилась не в сангородке, а на отдаленном, глухом лагпункте. Нас было три мамы. Нам выделили небольшую комнатку в бараке. Клопы здесь сыпались с потолка и со стен как песок. Все ночи напролет мы их обирали с детей, защищая маленькие тельца от жгучих укусов.
А днем – на работу, поручив малышей какой-нибудь актированной старушке, которая съедала оставленную детям пищу.
Как я уже говорила, я не верила ни в бога, ни в черта. Но в пору своего материнства я страстно, исступленно хотела, чтобы бог был. Чтобы жаркой, униженной, рабской молитвой было у кого выпросить спасения и счастья для своего дитяти, пусть даже ценой любого наказания и муки для себя.
Целый год я ночами стояла у постельки ребенка, обирала клопов и молилась.
Молилась, чтобы бог продлил мои муки хоть на сто лет, но не разлучал с дочкой. Чтобы, пусть нищей, пусть калекой, выпустил из заключения вместе с ней. Чтобы я могла, ползая в ногах у людей и выпрашивая подаяние, вырастить и воспитать ее.
Но придуманный мной боженька не откликнулся на мои молитвы. Едва только ребенок стал ходить, едва только я услышала от него первые, ласкающие слух, такие чудесные слова – «мама», «мамыця», как нас в зимнюю стужу, одетых в отрепья, посадили в теплушку и повезли в «мамочный» лагерь, где моя ангелоподобная толстушка с золотыми кудряшками вскоре превратилась в бледненькую тень с синими кругами под глазами и запекшимися губками.
Меня послали на лесоповал. В первый день работы на меня повалилась огромная сухостойна. Я видела, как она падает, но ноги отнялись, и я не могла сдвинуться с места. Рядом торчали корни большого, вывороченного бурей дерева, и я инстинктивно присела за ними. Сосна повалилась почти рядом, не задев ни единым сучочком. Едва только я выбралась из своего укрытия, подбежал бригадир и закричал, что ему растяпы в бригаде не нужны, что он не хочет отвечать за каких-то кретинок. Я равнодушно слушала его брань, а мысли мои были далеки от сосны, чуть меня не убившей, и от лесоповала, и от бригадировой ругани. Они витали у кроватки моей тоскующей девочки.
На следующий день меня посадили на мехпилу у самой зоны лагеря.
Целую зиму я сидела на мерзлом чурбаке и нажимала на ручку пилы. Простудила мочевой пузырь, нажила боли в пояснице, но благодарила судьбу: каждый день я могла отнести в группу вязанку дров, за что меня пускали к дочке помимо обычных свиданий. Иногда надзиратели на вахте отбирали мои дрова для себя, причиняя мне огромное горе.
Вид у меня в те времена был самый разнесчастный и забитый. Чтоб не создавать себе излишней возни и не развести вшей (этого добра было тогда в лагерях достаточно), я остриглась наголо, а на такое редкая женщина пошла бы добровольно. Ватные брюки я снимала, только отправляясь на свидание с дочкой. Во время одного такого свидания я обратила внимание на женщину, одетую нисколько не лучше меня, но с броской внешностью. Шапка черных кудрей венчала ее голову. На щеках полыхал яркий румянец. Лицо так и лучилось молодостью и здоровьем. Но глаза, жгуче черные, глядели рассеянно, временами заволакиваясь дымкой, как у дремлющего цыпленка.
Мы разговорились. Оказалось, что она навещает ребенка своей подруги, отправленной на другой лагпункт, присматривает и заботится о нем, как родная мать.
И еще оказалось, что за ее цветущей внешностью прячется недуг, засевший в мозгу со дня ареста. Этот недуг уже не раз упрятывал ее в психлечебницу.
Она говорила с каким-то очень симпатичным акцентом.
Я – чехословачка,— объяснила она.— Никак не привыкну правильно изъясняться.
Давно сошёл румянец с её щёк, поседели и выпрямились волосы, посветлели глаза. Только недуг остался с ней, да ещё привычка страдать за других, о других заботиться и жить горем и радостью ближних.
За дровяную взятку няни, у которых в группе были собственные дети, пускали меня к ребенку и рано утром, перед разводом, и иногда в обеденный перерыв, и, конечно, вечером с охапкой дров.
И чего только я там не насмотрелась!
Няньки из преступного мира были там не самыми худшими. Были няни из политических, которые имели там своих детей. Эти были сущим наказанием божьим.
Я видела, как в семь часов утра они делали побудку малышам. Тычками, пинками поднимали их из ненагретых постелей (для «чистоты» детей одеяльцами не укрывали, а набрасывали их поверх кроваток). Толкая детей в спинки кулаками и осыпая грубой бранью, меняли распашонки, подмывали ледяной водой. А малыши даже плакать не смели. Они только кряхтели по-стариковски и – гукали.
Это страшное гуканье целыми днями неслось из детских кроваток. Дети, которым полагалось уже сидеть или ползать, лежали на спинках, поджав ножки к животу, и издавали эти странные звуки, похожие на приглушенный голубиный стон.
На группу из семнадцати детей полагалась одна няня. Ей нужно было убирать палату, одевать и мыть детей, кормить их, топить печи, ходить на всякие субботники в зоне и, главное, содержать палату в чистоте. Стараясь облегчить свой труд и выкроить себе немного свободного времени, такая няня «рационализировала», изобретала всякие штуки, чтобы до минимума сократить время, отпущенное на уход за детьми.
Например, кормление, на котором я присутствовала однажды и даже пыталась помочь.
Из кухни няня принесла пылающую жаром кашу. Разложив ее по мисочкам, она выхватила из кроватки первого попавшегося ребенка, загнула ему руки назад, привязала их полотенцем к туловищу и стала, как индюка, напихивать горячей кашей, ложку за ложкой, не оставляя ему времени глотать. И это не стесняясь постороннего человека. Значит, такая «рационализация» была узаконена. Так вот почему при сравнительно высокой рождаемости в этом приюте было так много свободных мест. Триста детских смертей в год еще в довоенное время! А сколько их было в войну!
Только своих детей эти няни вечно таскали на руках, кормили как положено, нежно заглядывали им в попки и дорастили до свободы.
Была в этом Доме Смерти Младенца и врач Митрикова.
Что-то странное, неприятное было в этой женщине. Суматошные движения, отрывистая речь, бегающие глаза. Она ничего не делала для сокращения смертности среди грудников, занималась ими только тогда, когда они попадали в изолятор. Да и то только для проформы.
И «рационализация» с горячей кашей и одеяльцами поверх кроваток при температуре одиннадцать–двенадцать градусов тепла проводилась, по-видимому, не без ее ведома.
Минутки своих коротких набегов в дом младенца она проводила в группах старших ребят – шести- и семилетних полукретинов, которые, по Дарвину, выстояли, выжили, несмотря на горячую кашу, пинки, тычки, ледяные подмывания и долгое сидение на горшках привязанными к стульчикам, отчего многие дети страдали выпадением прямой кишки.
Со старшими ребятами она хоть немного возилась. Не лечила, на это у нее не было ни средств, ни умения, а водила хороводы, разучивала стишки и песенки. И все для того, чтобы «показать товар лицом», когда наступит время определять ребят в детские дома.
Единственно, что приобретали дети в этом доме, были хитрость и пронырливость блатарей–лагерников. Умение обмануть, украсть, избежать наказания.
Еще не зная, что такое Митрикова, я рассказала ей о плохом обращении некоторых нянек с детьми и умоляла ее вмешаться. Она метала громы и молнии, обещала наказать виновных, но все осталось по-прежнему, а моя Лёлька стала таять еще быстрей.
При свиданиях я обнаруживала на ее тельце синяки. Никогда не забуду, как, цепляясь за мою шею, она исхудалой ручонкой показывала на дверь и стонала: «Мамыця, домой!» Она не забывала клоповника, в котором увидела свет и была все время с мамой.
Тоска маленьких детей сильнее и трагичнее тоски взрослого человека.
Знание приходит к ребенку раньше умения. Пока его потребности и желания угадывают любящие глаза и руки, он не сознает своей беспомощности. Но когда эти руки изменяют, отдают чужим, холодным и жестоким, – какой ужас охватывает его и как не хватает ему умения выразить этот ужас.
Ребенок не привыкает, не забывает, а только смиряется, и тогда в его сердечке поселяется тоска, ведущая к болезни и гибели.
Тех, для кого в природе все ясно, все расставлено по местам, может шокировать мое мнение, что животные похожи на детей, и наоборот – дети на животных, которые многое понимают и много страдают, но, не умея говорить, не умеют и просить пощады и милосердия.
Покоряясь неизбежному, дети умирают ещё более стоически, чем Цезари и спартанцы, Космодемьянские и Матросовы.
Маленькая Элеонора, которой был год и три месяца, вскоре почувствовала, что ее мольбы о «доме» – бесполезны. Она перестала тянуться ко мне при встречах, а молча отворачивалась. Закусив губёнки недавно появившимися зубами так, что на подбородок стекали капельки крови, она тихо лежала в своей кроватке, ни о чём уже не моля и ничего не желая.
Только в последний день своей жизни, когда я взяла ее на руки (мне было позволено кормить ее грудью), она, глядя расширенными глазами куда-то в сторону, стала слабенькими кулачками колотить меня по лицу, щипать и кусать грудь. А затем показала рукой на кроватку.
Вечером, когда я пришла с охапкой дров в группу, кроватка ее уже была пуста. Я нашла ее в морге голенькой, среди трупов взрослых лагерников.
В этом мире она прожила всего год и четыре месяца и умерла 3 марта 1944 года.
Я не знаю, где ее могилка. Меня не пустили за зону, чтобы я могла похоронить ее своими руками.
Я очистила от снега крыши двух корпусов дома младенца и заработала три пайки хлеба. Я отдала их, вместе со своими двумя, за гробик и за отдельную могилку. Мой бесконвойный бригадир отвез гробик на кладбище и взамен принес мне оттуда крестообразную еловую веточку, похожую на распятие.
Вот и вся история о том, как я совершила самое тяжкое преступление, единственный раз в жизни став матерью.»
А теперь пусть наихристианнейший библеист.ру господин Десницкий попробует ещё порассуждать о несчастной судьбе замученных коллективной ответственностью хор.ру и о прозорливости «циничного прагматика» в отношении немецкого народа, художники.ру об отделении искусства от политики и о «смертельных культурных ранах», а любимица хор.ру бывшая музейная директриса тем временем о сложности и неоднозначности исторической фигуры Сталина .
И посетует на пластик вместо мрамора.
Катя Марголис