про бытовой антисемитизм в средней полосе
Я имел в вилу взять, как в 37ом академиков брали, - Колись, Ардальоныч зачем с ошибками пишешь, коли на тебя государство деньги на учёбу тратило? Колхоз не допивал, не доедал, тебя дурака грамоте учили на последнее...Экономику нам хочешь подорвать! - и по зубам ему...
По зубам - это грубо, так нельзя с академиком...вот - учись, как профи академиков допрашивают...
Академика Сахарова арестовали в МГУ в 15.22, когда он, проведя, как всегда, бурный, «непричесанный», по словам профессора Мигдала, семинар для аспирантов кафедры теоретической физики по теме «гнилые кольца времени», стремительно вышел из душной, еще дышащей жаром дискуссии аудитории и, удовлетворенно шевеля своими большими, толстыми, испачканными мелом пальцами, направился в туалет.
Через час его мускулистое тело мастера спорта по вольной борьбе висело на дыбе в бетонном подвале Лубянки.
Сахарова допрашивал знаменитый Хват — живая легенда МГБ, дважды Герой Советского Союза, следователь по делу зловещего вредителя Вавилова, посвятившего свою жизнь выведению «быстрой спорыньи» и заразившего ею кубанскую пшеницу.
Маленький, сухой и подвижный Хват сидел за своим, известным каждому сотруднику Госбезопасности, «подноготным» столом, курил трубку и ждал, пока подвешенный перестанет кричать. На застеленном коричневой клеенкой столе лежали многочисленные приспособления для пыток в области ногтей. Симпатичная черноглазая стенографистка примостилась в углу за маленьким столиком.
Наконец голое, мокрое от пота тело академика перестало дергаться, и вместо крика из его перекошенного дрожащего рта обильно потекла слюна.
— Ну, вот и славно... — Хват выбил трубку, натянул черные кожаные перчатки, встал и подошел к подвешенному. — Знаешь, Сахаров, я люблю работать с учеными. Не потому, что вы слабее военных или аристократов. А потому, что глубоко уважаю ваш труд. Это у меня с детства. Я в Таганроге вырос. Семья у нас была — семеро по полкам. Отец — работяга запойный, мать — прачка. Жили в огромном коммунале — сто квартир, один сортир. Чего там я только не насмотрелся! И мордобой, и пьянство, и ебля беспробудная, не разберешься, кто в кого сует. Но было одно светлое пятно. Жилец. Возле самого сортира. Маленькая комната. Шесть метров. Очкарик. Студент. Математик. Сам невзрачный. Прыщавый. Одет аккуратно, но в обноски. Голос слабый, гайморитовый. Зайдет, бывало, на кухню: «Товарищи, могу я попросить кружку кипятка?» И все наши громилы татуированные, все лахудры неподмытые, все старухи скрипучие враз притихнут. Почему — непонятно. Я, бывало, как просрусь, из сортира выйду, подойду к его двери, к замочной скважине нос приложу, потяну. Запах. Необычный. Умным человеком пахло. Приятнее этого запаха для меня тогда ничего не было. С ним в ноздрях я и в органы пришел. Я и сейчас умных людей по запаху отличаю. Вот ты, например, — Хват понюхал блестящие от пота ягодицы академика, — тоже умный. Да и Вавилов был умный. И Виноградов. И Вовси. И Пропп. И тем обиднее мне, Сахаров. Тем больнее.
Он вернулся к столу, взял тонкую папку дела, открыл:
— Посмотри, до чего ты додумался. Время — кочан капусты, а все события — просто тля, его разъедающая. Ебёна мать! Это как в том еврейском анекдоте: «И с этой хохмой этот потс едет в Бердичев?» — Хват переглянулся с улыбнувшейся стенографисткой. — Кочан капусты! Сколько ты получал в университете?
— Шесть... ты... тысяч... — прохрипел Сахаров.
— Шесть тысяч, — кивнул Хват. — И пять в конверте, как академик. Одиннадцать штук. Не хуй собачий. И чем же отплатил академик Сахаров советскому народу за такую охуительную зарплату? Концепцией «время — кочан капусты». Ёб-ти хуй! Значит, и революция, и Гражданская война, и первые сталинские пятилетки, и Великая Отечественная, и подвиги советских солдат, и героическое возрождение разрушенного народного хозяйства, и сталинская медикаментозная реформа, и его бессмертная теория Внутренней и Внешней Свободы — все это только полчища тли на гнилом капустном листе, мандавошки, бляди какие-то!
Он кинул папку на стол, склонился над «подноготными» инструментами, выбирая:
— Вавилов был страшной гнидой. Я поседел в тридцать лет, пока расколол его. Но он был явный вредитель. Вредитель по убеждению. Ты же — вредитель тайный. Не по убеждению, а по гнилой антисоветской природе твоей. Господь дал тебе умную голову, здоровое тело. Великий Сталин — цель в жизни. Советский народ обеспечил идеальные условия для работы. А ты, сучий потрох, за все это попросту насрал. И Господу, и Сталину, и народу.
— Но... я... де... лал бомбу... — прохрипел Сахаров.
— Бомба — бомбой. А время... это — время.
Выбрав две похожие на наперстки насадки, Хват завел в них пружины, капнул азотной кислоты и надел на большие пальцы ног академика. Насадки зажужжали. Тончайшие иглы вошли Сахарову под ногти, впрыснули кислоту. Он мускулисто качнулся, словно зависший на кольцах гимнаст, и закричал протяжным криком.
Через 28 минут исходящий розовой пеной Сахаров вспомнил, как летом 49-го в санатории «Красная Пицунда» подвыпивший Курчатов рассказал ему о странной гибели профессора Петрищева, «потрясающе талантливого, но еще до войны свихнувшегося на проблеме чего-то голубого». Петрищев, один из ведущих отечественных термодинамиков, сделавший быструю и блистательную карьеру, ставший в 25 лет профессором, написавший известный каждому студенту учебник по термодинамике, неожиданно уволился из МГУ, полностью порвал с научной средой, затворился с женой на даче в Песках и прожил там вплоть до 49-го. Жена, вышедшая утром в магазин, вернулась и обнаружила профессора лежащим на участке лицом в маленькой луже. Курчатов считал погибшего сумасшедшим, однако заметил, что Петрищевы всегда жили широко — до затворничества и после, хотя богатыми наследниками не были.
— Ну вот, уже кое-что. — Хват удовлетворенно снял «наперстки» с посиневших ног академика. (с)